Проживший долгую жизнь Борис Пастернак на первый взгляд написал не так уж и много — все его стихи помещаются в один большой том. Обычно объясняется это тем, что у него всегда не хватало времени на творчество. Необходимость зарабатывать деньги многочисленными переводами, трудности с жильём, душевные терзания.
Однако если рассматривать всю его жизнь — вне стола, пера и бумаги — как произведение, мы получаем объёмный роман о борьбе вдохновения и быта, пера и молота. Лишь часть его описана самим автором — и прямо, и иносказательно.
Так начинают
Пастернак мог и не быть поэтом. «Многим, если не всем, обязан отцу, академику живописи Леониду Осиповичу Пастернаку, и матери, превосходной пианистке», — писал он в биографии. Родившись 10 февраля 1890 года в Москве, куда семья переехала из Одессы, он с детства пробовал рисовать, в юности шесть лет серьёзно занимался музыкой, учился философии.
И вдруг резко ушёл в поэзию в начале 1910-х.
«… Боря начал поздно. Но и это ещё не всё! Мало того, что он взялся за стих, не имея маленького опыта (в пустяках хотя бы!), но он тащил в стих такое огромное содержание, что оно в его полудетский (по форме) стих не то что не лезло, а, влезая, разрывало стих в куски, обращало стих в осколки стиха, он распадался просто под этим гигантским напором», — писал Сергей Бобров, коллега по поэтическим группам «Лирика» и «Центрифуга».
«Роды» продолжались долго, лишь свою третью книгу «Сестра моя — жизнь», написанную в 1917-м и изданную чуть позже, он считал началом своего «пробуждения». Здесь определилась его роль в советской литературе. Дело в том, что Пастернак — это своего рода Маяковский, который не пошёл на площадь вытрясать из себя личность в угоду пролетариату, а старался внимательно наблюдать за своими ощущениями и передавать их с максимальной точностью. Потому по «Сестре» очень точно можно представить (не на уровне фактов, но обоняния, осязания и прочего), чем было лето 1917-го.
И громким:
Милиционером зажат
В кулак, как он дёргает жабрами,
И горлом, и глазом, назад,
По-рыбьи, наискось задранным!
И отрешённым:
О, верь игре моей, и верь
Гремящей вслед тебе мигрени!
Так гневу дня судьба гореть
Дичком в черешенной коре.
Так что Пастернак был и поэтом, и обычным человеком. Говорил и о восстаниях, и о том, как тяжёл разрыв с любимой. Гениальным мастером стиха и гражданином, которому надо ещё и просто жить. Какое-то время обе эти роли успешно уживались в нём — молодость! А в 20-х наступает новая пора, когда постреволюционная разруха (она же неопределённость) оказывается созвучной и той и другой ипостаси. Везде — суета. Пастернак прописан в коммуналке, в бывшей отцовской мастерской, он постоянно переводит. Жена похожа на него — художница Евгения, ей тоже нужно место для работы. Многие заботы о доме он берёт на себя.
Таким образом, он становится вторым Маяковским, но не идёт на площадь, а просто пишет о том, что видит и помнит. 20-е годы — время больших поэтических форм.
Две из них особо важны для понимания Пастернака.
Поэма «Девятьсот пятый год», посвящённая эпохе первой революции: «…на эту относительную пошлятину я шёл сознательно из добровольной идеальной сделки с временем», — писал он Константину Федину. Привычная самокритика, стихи всё равно отличные:
Лето.
Май иль июнь.
Паровозный Везувий под Лодзью.
В воздух вогнаны гвозди.
Отёки путей запеклись.
В стороне от узла
Замирает
Грохочущий отзыв:
Это сыплются стёкла
И струпья
Расстрелянных гильз.
Потому что это прекрасный рифмованный репортаж, в котором нет самого героя. Он смотрит на происходящее и каждый всплеск награждает эмоциональными эпитетами.
И «Лейтенант Шмидт», где — удивительно! — главный герой, один из лидеров восстания в Севастополе 1905 года, который стал героем, не веря в победу и противясь кровопролитию. Закрутило, завертело и к осанне привело. Практически жизнь самого автора вкратце.
Смерчи беснуются без устали
Очевидно, что дикая литературная скачка и необходимость «переключаться» утомили писателя. Наркотик революции прекратил действие.
Он считал, что скоро силы его оставят. Неслучайно в 1929-м вышел сборник «Поверх барьеров», в котором были собраны дореволюционные стихи, прошедшие личную цензуру. «Сестра моя ― жизнь» и следовавшие после неё «Темы и вариации» также были переизданы в виде «Двух книг». Таким образом подводились, возможно, последние итоги.
В 1930-м он писал родителям: «Я боюсь, что языком совершенно непобедимая тяжесть и еле преодолимый сердцем мрак так сильно сказались на мне, что от искусства у меня ничего не осталось… какой-то безысходный, не тот, лирически молодой, а окостенело разрастающийся автобиографизм всё теснее охватывает всё, что я делаю. И тут кончается искусство».
Кто-то должен был взять на себя заботу о Человеке. Спасителем оказалась Зинаида Нейгауз, с которой Пастернак познакомился в январе 1929 года. Она сказала, что на слух не очень поняла его стихи. И тот ответил, что готов писать проще. Так родился сборник «Второе рождение»:
Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Серый день в сквозном проёме
Незадёрнутых гардин.
Хлопья лягут и увидят:
Синь и солнце, тишь и гладь.
Так и нам прощенье выйдет,
Будем верить, жить и ждать.
Нейгауз стала ему женой и делала для его комфорта всё возможное. Лишь бы он творил. Она даже смирилась с последнею любовью, Ольгой Ивинской, взявшей на себя заботу об издательских делах.
Можно ли осуждать Пастернака за то, что в 1930-е годы отказался от роли певца эпохи? Нет, потому что она ему была неприятна. К тому же он не хотел губить свой талант творца, говорящего с вечностью, ради единовременной попытки. Его друг Маяковский ушёл в глашатаи, а закончил самоубийством.
Характерно, что мандельштамовские стихи «Мы живём, под собою не чуя страны…» Пастернак в личном разговоре с поэтом назвал «самоубийством»: «То, что вы мне прочли, не имеет отношения к искусству». И добавил, что тот ему стихотворение не читал, а он его не слышал.
Но нельзя сказать, что Пастернак не видел происходящего вокруг или совсем уж соглашался со всем этим. Он защищал Мандельштама в разговоре со Сталиным, заступался за Гумилёвых, отказался подписать письмо с одобрением расстрела Тухачевского.
Зимой 1945/1946-го, начав работу над «Доктором Живаго», Пастернак внутренне примирился с душевным разладом.
История врача, который теряет любимых и родных из-за нищеты, репрессий, голода, душевных терзаний. История России от начала века до 1929 года, увиденная глазами её гражданина.
В это время исчезает не только двойственность его натуры, но и неоднозначность его положения в литературе. В газете «Культура и жизнь» прозвучали следующие фразы: «реакционное отсталое мировоззрение», «живёт в разладе с новой действительностью», «советская литература не может мириться с его поэзией». Говорят, в 1955-м поэт даже проходил участником диверсионной организации работников искусств (вымышленной), наряду с Мейерхольдом и Бабелем. Однако его до сих пор не трогали. К тому времени он постоянно жил на большой даче в Переделкине, вдали от Москвы и Кремля.
Роман занял десять лет. Параллельно шла работа над переводами трагедий Шекспира, «Фауста» Гёте, поэтов Грузии. Писались и стихи — совсем другие, скажем так, более прозаические, близкие к классической русской поэзии, рассудительности, народничеству, славянофильству. Он стал говорить с читателем так, чтобы «всем было понятно»:
Всё нынешней весной особое,
Живее воробьёв шумиха.
Я даже выразить не пробую,
Как на душе светло и тихо.
«Живаго» даже был предложен Гослитиздату и журналу «Новый мир» — сам Пастернак указывал на то, что «роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий». Казалось, сейчас можно сказать многое, что не было высказано ранее — и потому, что не хватало времени. И потому, что нельзя было. Журнал отказался — якобы из-за непонимания автором роли Октябрьской революции и участия в ней интеллигенции. С издательством дела тоже шли ни шатко ни валко. Роман вышел в Италии.
Роман опередил своё время, и эта победа стихии над самосохранением стоила Пастернаку жизни. «Живаго» превратился — стараниями советской и западной пропаганды — в политическое произведение. И Нобелевская премия, на которую, в общем-то, Пастернака выдвигали уже давно (ежегодно с 1946 по 1950 год, в 1953 и 1957 году), связывалась исключительно с этим текстом.
Казалось бы, вот наступила гармония в его душе, прими, Россия! Но непонимание, отторжение романа, в котором нет плакатности или максимализма (как можно было бы подумать, изучив «Живаго» только по письмам трудящихся, поступавших в газеты во время травли писателя), безусловно, ослабило его. В 1960 году он умер от рака лёгких.